Анатолий Ванеев

ПИСЬМА УЧИТЕЛЮ

Долг памяти

Илл.: Басыров Г.Ш. (1944 — 2004). «Космос». Серия офортов. Лист 4. 1983 г.. 

Письма Учителю. [Л.П. Карсавину. Сентябрь 1952 г.].

Письмо первое[1].

Ванеев А. А. Автопортрет. 1950 г. Перед отправкой из Молотовска в Абезь.

Учитель! Светлый мир твоего разума открылся мне только так непоправимо поздно! Пока ты был жив, уши мои внимали твоим словам, разум же не достигал вместить прекрасный их смысл. И только вот теперь, когда смерть разлучила нас, когда тело твое пожерто[2] земле, когда тебя уже нельзя ни видеть, ни слышать, ни ощутить, – разве только душа некоторым образом чувствует твое присутствие, — теперь, читая твои рукописи, я разумею, постигаю, наполняюсь твоей мыслью, но поздно! поздно! Я не могу уже сказать тебе о своем восхищении тобою, не могу принести тебе мое благоговение; и раскаяние отягощает мне сердце оттого, что я недостаточно чтил тебя, оттого, что возможность быть с тобою так бестолково разменивалась в пустом и ненужном провождении времени, но поздно!

Поздно? В этом «поздно» есть что-то такое, что как-то прибавляется к моим чувствам, чего я не чувствую и чего внутри меня нет, но что как-то навязывается мне, – некий упрек, который я будто бы бросаю небу. Однако – плач есть в сердце моем, упрека же нет.

Во всем том, что совершилось, и в том порядке, в котором одно следует за другим, я смутно чувствую нечто неизмеримо превосходящее меня, нечто простирающееся безгранично, так, что моим полем зрения объемлется только что-то ничтожно малое и не главное.

И вместе с тем, совсем уже смутно, в себе я чувствую, даже и не чувствую, а как-то неопределимо, невыразимо ощущаю возможность так же вот простереться безгранично, превзойти всяческую свою ограниченность, но превзойти не телесно, а как-то иначе. Словно, как если бы помимо того, что я есть я в своем конкретном телесном виде, в конкретном месте и в конкретное время, я был бы растворен во всей той безмерной безграничности, как крупинка соли в океане.

А другая крупинка, растворенная в этом океане, это ты, учитель!

Письмо второе.

Почти каждый день мне случается проходить тем местом, где, когда тебе позволяло здоровье, мы прогуливались, беседуя; здесь всякая мысль о тебе являет мне тебя: та способность, которую называют памятью, вдруг распространяет меня в прошлое, позволяет прошлому стать настоящим, являет его в моем сознании наряду с наполняющим его реальным чувственным настоящим.

Я иду вдоль длинного больничного барака, под ногами снег, смешанный с углем; целые насыпи угля тянутся вдоль рельсового пути. Люди ходят вдоль угля, другие лопатами равняют угольные насыпи; воздух морозный, чуть подкуренный запахом угольной гари; воздух этот прозрачен зрению и слуху, все шумы слышатся явственно: говор, шорох пересыпаемого угля, скрип снега. Дневной свет, слишком яркий, вынуждает щурить глаза. Это бытие, самым неопровержимым образом сущее, заполняет все мои чувства, оно до насыщения срастворено со мною, оно едино со мною как мое сознание.

Но полагаясь на этот яркий, громкий, телесно в пространстве существующим мир, здесь – со мною – присутствуешь ты. В точности такой, каким ты был в жизни, ты идешь в точности так, как я ранее видел тебя идущим здесь.

Иногда я бываю в том больничном помещении, куда раньше множество раз приходил к тебе. Не комната, не палата, а широкое и длинное помещение с низким, давящим потолком, подпертым столбами, плохо освещенными маленькими окнами, тесно заставленное деревянными в два яруса четырехместными нарами, на которых лежат, сидят, шевелятся под одеялами больные; воздух душный; все также, как и тогда, но люди теперь другие, лица их мне незнакомы и безразличны.

Раньше ты путеводно светил душе моей, и жалкая эта обстановка была только обрамлением встречи с тобой. Теперь только одна эта обстановка и осталась.

Но едва мысль коснулась тебя, как в проходе между рядом нар и стеною появляешься ты, именно так, как ты появлялся раньше навстречу мне: высокий, худой, пошатываясь на тонких ногах, на ходу натягивая поверх белья тюремный бушлат, лицо, истомленное болезнью, белая, редкая бородка… Впрочем, я вижу тебя не зрительно, а как-то иначе, духовно, глаза мои видят только мелькающих незнакомых людей, лица чужие и безразличные.

Письмо третье.

         Итак, то, что в прошлом было во всей полноте жизни, ныне является мне тенью.

Эта тень подтверждает мою связь с тобою, никогда уже и ничем не уничтожимую соединенность с тобою.

Тот аспект сознания, который навсегда принадлежит прошлому, или само оно, прошлое, навсегда неизменяемо и теневидно пребывающее в моем сознании – являет твой образ в моем живом настоящем, но образ этот не больше, чем дымка, на мгновение застилающая взор, дымка драгоценная, но – только дымка!

Тебя живого, учителя и друга, отца по духу и брата – алчет моя душа. Но завеса плотная, непрозрачная уму разделяет нас.

Гамлету являлся его отец; соприкосновение с отцом, посмертно существующим, являло чувствам сына призрачный образ, тень прошлого. Отец и в смерти своей чрез[3] сына остался среди живых, вошел в течение их жизни – и естественный порядок отношений и событий, образуемый характерами и положением живых лиц, оказался –  необъяснимым без участия призрака образом – взмученным, искривленным, поколебленным; предательски убитый Датский Король посмертно реализует свое право мести. Не так же ли рисуются нам эрриннии греческой мифологии?

Прошлое, то, что однажды «свершилось», неотменяемо. Оно своею свершенностью тяготеет над нами, тени прошлого простираются в настоящее и в будущее, и нам не дано преступать их: в своей  свободе мы свободны настолько, насколько наш прошлое оставило нас свободными. Притом, не только в смысле внешней ситуации, а, и главным образом, внутренне и духовно.

Конечно, дорогой мой, моя соединенность с тобою в прошлом предопределяет меня, живого, и ныне и до скончания дней моих, как направление ружейного ствола предопределяет путь и место падения пули. Это не то, чтобы ты был моею несвободою, и я был не свободен, а как, если бы я, отдав свою свободу, взамен получил от твоей свободы, так что моя свобода, та, которою я, живой, обладаю в своей настоящей жизни, вместе с тем и не совсем моя, будучи моей – и твоя. Но этою твоей свободой я пред-оставлен самому себе. Эта же предоставленность самому себе и есть разлученность с тобою, смертью полагаемая непреходимая, разъединяющая нас преграда.

Но – мир тебе! Мир и вечный покой тебе и вечная память. Да не нарушу сокровенного. Мое устремление к тебе – не похоть духовидения, – мне просто недостает тебя.

Спиритический медиум в своем наведенном сне некоторым образом становится одержим вызываемым духом. В этом гипнотическом перевоплощении и в несытом любопытствовании присутствующих – есть мертвенность луннаго света, преступание оградительной стыдливости естества.

Письмо четвертое.

Ты претерпел смерть и теперь существуешь не как мы, а иначе. И даже помыслить не хочу тебя каким-либо трансфизическим образом входящим в наш мир.

Увижу ли тебя тогда, когда и я претерплю* смерть? Окажется ли тогда соединенность с тобою сильнейшей других, которые преступят завладеть мною? Когда силы иссякнут, и телу, едва живому, будет не в мочь сделать движение?

Когда, в трепете и страхе смертном, в каждой своей клеточке погибнет плоть и освободит меня в мир сонного безмолвия?  Образ человеческий, во плоти сущий, физически локализованный в пространстве и конкретный во времени мало-по-малу исчезнет в неразличимости* вещества.

Что можно сказать о посмертном бытии, не впадая в фантазирование?

Мое сознающее себя личное бытие, «Я»[4] – находит себя как существующее в мгновенном настоящем. Но и любой момент* прошлого «Я» я, будучи в настоящем, могу вернуть, восстановить, вспомнить – осознать «тот момент» как себя, или – себя, как «тот момент». Вся моя жизнь раскрывается как движение моего сознающего себя «Я» по своим моментам, с преимуществом полноты жизни и свободы в моменте настоящего.

Посмертно я буду весь только – прошлым, и ни одно мое мгновение не будет обладать преимуществом бытия в настоящем. Предстану ли я себе с некоторою ступень степенью свободы сознавать, как себя, любой из своих моментов?

Исходя из представлений о загробной жизни, можно думать, что все мои моменты «сразу» предстанут мне, требуя, чтобы с одним из них невозвратно соединилось мое сознающее себя «Я».

Но в каждом своем моменте я увижу не только себя, но и всех, причастных* ему, некое единство* всех от века, в ком она имеет часть. Соединенность наша с некоторою бесплотною массою и в жизни имеет власть, насилующую нас, и мифологически представляется нам в образе демонов или духов. Таким образом, мои моменты приступят ко мне сильные силою своих единств и своею мерою, ибо повторялись. Мое сознающее себя «Я» будет предано одному из этих единств*, я осознаю его как себя, и себя как его; я – человек, по образу Божию сущий личным бытием, осознаю себя как момент* все-человека; личному бытию наследует посмертное бытие в качестве момента, живое восходящим движением меня-момента чрез все последовательно возрастающие личности вплоть до личности человека-мира, где тот предел, на котором суд, за которым Богобытие* воскресения.

Скорбь души и заупокойные молитвы наши как-то причаствуют* миру посмертного бытия, входят в течение его; разрыва между «здесь» и «там», в сущности, и нет.

  Церковь имеет чин заупокойной службы: единообразный для всех, он единит тех, кто его исполняет, – не только внешним образом, но и духовно мы проходим тем же путем, которым многое множество раз проходили другие, в этом наша слиянность со всею церковью, поскольку же наша, постольку и наших усопших, о которых мы молимся.

Пространства «страны забвенней»[5] населяют единства, с одним из коих человек посмертно оказывается совокуплен по суду дел своих. Единствам, являющим мрачный образ греха, «зракам бесовским» противостоят единства святых и праведных, «лик нерасходящийся», хоры, непрестанно поющие аллилуия, вернее – сущее аллилуия, само человеческое Я, осознавшее себя как аллилуия, как момент хвалы Богу среды других моментов всечеловека.

Единства эти, живые [как][6] своим восхождением от низших личностей к высшим, так и причастием нашему бытию, образуют между собою живые отношения, положительны друг другу или отрицательны, и все они едины единством той высшей личности, моментом которой они являются. Эта жизнь их, продолжающая нашу жизнь в нашем восхождении, ощущается нами как ритм нашей духовной жизни, ритм непредугадываемый и заглушаемый интенсивностью нашего телесного бытия.

Но реальный образ метаэмпирического* (посмертного) бытия, конечно, непредставим: это мир других измерений, и мысль, погружающая себя в него, лишается живого своего наполнения, становится отвлеченною, и живые сочле[не]ния ее костенеют и в них слышится скрип логических шарниров.

Страницы без нумерации в том же комплекте записей[7]:

Сознание вины* есть не что другое, как опознание несовершенства*, неполноты несовершенного моего бытия и всякого моего действия; опознанность несовершенства превращает в «кару», поскольку несовершенен я, будучи свободен, более того, поскольку несовершенен потому, что свободен, как и постольку, поскольку несовершенен для того, что был свободен.

Опознание несовершенства, сознание вины, покаяние, умопремена* и есть мое свободное Богоприятие*, но Богоприемствуя*, я свободно полагаю себе свое несовершенство, ибо приемлю Бога, смирившего себя в «зрак рабий»*, чтобы я возник и обожился, действительность Своего Богобытия превратившего в действительность моей неполноты*. Богоприемствуя чрез сознание вины, я вместе с Богом несу свое несовершенное существование.

Действительность несовершенства для того и нужна, чтобы чрез опознание недостаточность Богоприятия была изжита мною: несовершенство бесконечно постольку, поскольку оно есть несовершенство всех моментов, опознавая же его, сознавая всяческую свою недостаточность как свою вину, т.е. себя как единственную причину своего несовершенства, я самоё свое несовершенство опознаю как свой момент, особенный от всех других моих моментов тем, что именно чрез него я соединен с Богом.

Набросок А.А. Ванеева, сделанный в лагере.

В этом и есть качество тварности*, сохраняемое мной и в Богобытии* воскресения.

Будучи уверен, я тем и един с Богом, что, отрицаясь своего несовершенства, я – вместе с Богом – и оставляю его.

Я есть небытие Бога; но небытия – нет, и не может быть, чтобы небытие Бога явилось сущим. Поэтому я могу быть и есть только как воскрешающий Бога, как отрицающийся своего бытия, сущего ценою Его небытия.

Понятие мое, сознание мною вины – переживается мною и мыслится мною абсолютно, ибо безотносительно к возможности. Переживание мною вины, как и умопремены – ничем не мотивируется, ничем не вынуждается.

Ведь в своем несовершенстве я виновен именно потому, что свободен, хотя и для того, чтобы был свободен.

Абстрактное же, не достигающее умопремены осмысление мною (недо-осознанное переживание) моей вины делает ее относительной, ставит ее в связь с нарушением некоего «морального закона», заповеди. Однако вина относительно закона есть вина условная. Мораль – существует лишь как начаток и прообраз ничем не обусловливаемаего переживания и осознания вины, покаяния, умопремены. Вообще же говоря, если переживание вины мы и связываем с нарушением морального закона, то закон этот – не причина, а лишь рефлексия наших чувств.

Такое мифоообразное изложение имеет, впрочем, твердое гносео-основание: я могу быть свободен, приемля Бога не иначе как дважды отрицаясь (ср. «Отрицание отрицания» Гегеля, в логике – выведение из двух неистинных посылок – не необходимо – истинного заключения)[8]

Смысл того, что гносео- и онто-моменты в Б[оге] суть одно, тот, что Триединство* Божие есть свое «сразу» как соравные, собезначальные О[тец], С[ын] и Д[ух], которые всегда есть, но это же Триединство раскрывает Себя как онтический* порядок (Гегелевская триада), как процесс.

Как Триединство в первом смысле – Бог один (и един), как Своя познанность*, сущая без-условно. Триединство как Свой онтический порядок есть Рождение чрез Cмерть и Воскресение, в этом смысле Бог двуедин* как Богочеловек и единство Божие человек изрекает как многоединство.

Сказать о Боге, что Он – status mobilis et motus stabiis[9], что Он – всеединство[10]*, что Он – Свое познание[11], мы потому и можем, что Он – Богочеловек.

Я – Его движение, Его смертность, Его множество*. Он – мой покой, мое бессмертие, мое единство («Яко Ты еси воскресение, Живот и Покой… усопшим рабом Твоим, Христе, Боже наш»[12]). Но я в Нем, но Он во мне живет, и Он живет мною, как я Им. Но Он, чтобы быть Самим Собою, не нуждается во мне; меня же самого по себе просто нет.

Однако, мысля Бога, его часто мыслят безотносительно к человеку, что выражает себя в «стабилизации» Богобытия, этим совершают ошибку: если бы Бог не явил Себя Творцом*, если бы меня не было, то не было бы, по-видимому, в Боге и того, что мы называем онтическим порядком, и что было бы, мы того знать не можем. Нельзя мыслить Бога безотносительно к Человеку, т.е. не как Двуединство* Творца-Твари*, ибо такого Бога нет. Того же, чего нет, невозможно мыслить.

Мысля Бога (будто бы) Самого по Себе, на самом деле не Самого по Себе Его мыслят (что невозможно), а от двуединства отвлекают одну сторону, полагая, что мыслят Единого*, на самом деле мыслят половину Двуединства.

Поскольку же Бог есть Богочеловек, постольку всё, что есть в Боге, дано и человеку, более того, являемо в человеке; а если бы было в Нём нечто утаенное, безусловно недоступное, то человек не мог стать Сыном Божиим, и человека не было бы. И если человек мыслит Божество, то мыслит всегда именно Богочеловека, ибо человек мыслит, ибо такова природа познания. И лишь превосходя, превышая самоё возможность познания, дерзаем мы говорить, что Бог Сам в Себе всегда есть как Триединство, как Своя целость, как Своя познанность.

 Различие с тождеством всецело примирив[13],

Ты всемогущ. Но самый миг Рожденья,

Блаженство полноты Себе не сохранив,

Ты смертию Своей в миг обратил творенья.

 И беспредельность сникла в нуль. И Свет сменился тьмой.

 Движенье трепетало на исходе.

И в первозданной тьме Ты становился мной,

Себя, всецелаго, моей предав свободе. 

                               х

Объемлет ночь меня.

          свою был полон ожиданья

            чтоб просила плоть прозрачностью ума (?)

И вот рубеж. Объемлет ночь сознанье

А света нет, и только гуще тьма.

Казалось, близость таинства исторгнет

В глуби глубин невыразимый стон

И в этой тьме плыву куда-то я – безвольно.

О, Господи!

Посмертный рисунок Льва Платоновича Карсавина. Автор — заключенный Č. Šukšta. 17.07.1952.

Мы почти никогда не поднимаемся до космического мышления или мироощущения. К-н исходя из абсолютного всеединства, помнит, что земля – песчинка среди миров. Платон же мыслит поистине космически. Для него «Я» всегда является и мирозданием.

В познании нашем все многообразие вопросов, обращаемых нами к познаваемому, по существу, сводится к трем основным: как, почему и зачем. Первые два имеют родственный смысл и противостоят третьему; вернее, мы спрашиваем либо, как и почему? либо, как и зачем? Правомерность постановки последнего вопроса отрицается позитивной и эмпирической точкой зрения, как негативной отрицается правомерность любого из этих вопросов. Но позитивная философия, отвергая «зачем», тем самым в скрытой форме содержит негативизм, т.е. и вообще отрицание возможности разумного познания.

В отрицании «зачем» содержится отрицание вообще разумности, ибо только о том, что лишено смысла, нельзя спросить «зачем», ибо такой вопрос равносилен вопросу о разумности бессмысленного.

О том же, что разумно, всегда можно спросить «зачем»?, ибо это вопрос о разумности разумного. В отказе от «зачем» заключается таким образом скрытое убеждение в бессмысленности познаваемого и, в конце концов, в непознаваемости мира, равно как, спрашивая зачем, я подразумеваю возможность осмысления того, что мною познается. Предполагая же невозможность осмысления, я само познание свожу на нет, ибо познание может искать только осмысления, даже если имеется в виду только относительное осмысление, то относительность его берется относительно именно какого-то разумного основания, чем бы оно ни было.

Простой пример: если я сделал нечто бессмысленное, то заведомо не могу сказать, зачем я это сделал, хотя отлично могу сказать, как сделал и, может быть, могу сослаться на некое ближайшее «почему». Если же действие разумно – оно всегда предполагает некоторое «зачем». И в этом случае «почему» оказывается обращенным лишь на «как».

ДЛЯ ЦИТИРОВАНИЯ: «Вестник РГГУ. Серия «Философия. Социология. Искусствоведение». 2022. № № 4. С. 12–29.

Источники:   

А. А. Ванеев. Письма учителю. // Центральный государственный архив литературы и искусства Санкт‑Петербурга (ЦГАЛИ СПб).  Фонд Р-1012 [Ванеев Анатолий Анатольевич (1922–1985) – поэт, религиозный философ.]. Опись 1. Дело 5.

Ванеев А. А. Два года в Абези. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. С. 299-327

Карсавин Л. П. Комментарий к Венку сонетов и Терцинам. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. С. 299-327.

Карсавин Л. П. Краткий комментарий. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. С. 328-332.

[1] Текст исполнен на одиночных и сдвоенных листах в ½ размера страницы школьной тетради в клеточку написание букв, приближенным к характерному почерку Л. П. Карсавина и с элементами дореволюционной орфографии («І», «Ѣ» и «Ъ»). Авторская пунктуация сохранена.

Во время написания этих текстов Анатолий Ванеев находился еще в лагере, до 20 октября 1954 г., когда он покинул зону и начал отбывать ссылку в г. Инта Коми АССР

[2] Пожерто — от др. русского «пожерти», «пожрети» — жертвовать, принести в жертву. «Да пожерто будет мертвенное животом» (2Кор 5:4)

[3]  Чрез — излюбленный предлог Л. П. Карсавина, подчеркивающий момент прерыва: «Жизнь-чрез-Смерть» и др. Такое написание перенял и А. А. Ванеев. Далее некоторые слова из лексики Карсавина при первом их употреблении отмечены нами знаком «*».

[4]  «Мое сознающее себя личное бытие» – характерное словосочетание в философских работах Л. П. Карсавина.

[5] Ср. Пс. 87:11 (по церковно-славянскому переводу): «Еда познана будут во тьме чудеса твоя, и правда твоя в земли забвенней?». Страна забвения – шеол (ивр. — ‏שְׁאוֹל‏). В Ветхом Завете место пребывания всех умерших.

[6] Восстановленные пропуски в тексте писем здесь и далее взяты в квадратные скобки.

[7]  В данной части Ванеев кратко воспроизводит основные положения трактовки Карсавиным категории двуединства (преимущественно по отношению к Богу и человеку). Заявляя эту тему в «Noctes Petropolitanae» (1922), Карсавин делает ее наравне с Триединством основным элементом каркаса своей философии, и в таком качестве двуединство присутствует в его последующих работах.

[8] Ср. у Карсавина о Гегеле: Карсавин Л. П.  Комментарий к Венку сонетов и Терцинам. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. С. 300, 304].

[9] «Стояние подвижное и движение неподвижное» (лат.) – слова из трактата Иоанна Скота Эриугены «О разделении природы» (I, 12), представляющие собой, в свою очередь, парафраз из Псевдо-Дионисия Ареопагита («О божественных именах», IX, 9).

[10] Идея Николая Кузанского, воспринятая Вл. Соловьевым, С. Л. Франком и самим Л. П. Карсавиным.

[11] Мысль Мейстера Экхарта, на которую Л. П. Карсавин ссылался в своих философских беседах в Абези: «…мейстер Экхарт постигает, что тройственно-единое бытие Бога есть Его самопознание». См.: Ванеев А. А.  Два года в Абези. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. с. 23.

Ср. также: Карсавин Л. П. Краткий комментарий. // Ванеев А. А. Два года в Абези. В память о Л. П. Карсавине. Bruxelles: Жизнь с Богом; Paris: La presse libre, 1990. с. 329].

[12] Последование панихиды.

[13] Попытка Ванеева подражать стихам Карсавина, дополнить их.